При всем том, как они были благополучны, а мы беспорядочны и сумбурны, с вечно неустроенным нашим бытом, что-то все-таки точило их и влекло к нам в Москву, и почему-то все они, и не только немцы, страсть как любили к нам ездить, и жить в наших гостиницах, где с утра под дверью у вас галдит персонал, и жрать сосиски в целлофановых шкурках, выстояв очередь в буфете, а вечером ходить в гости, а потом ловить такси. Что-то во всем этом было для них привлекательное.
Это – как зависть отличника к отпетому шалопаю. Вот у меня все круглые пятерки, а этот уроки прогуливает, чего я себе никогда не позволял. А ведь интересно, что он там делает, когда прогуливает. Взял бы меня хоть раз с собой!
С одним из таких “завистников” мы близко сошлись, подружились семьями еще задолго до “Маркса”, в первые мои приезды. Альфред Шрадер, в отличие от переполненного энергией предприимчивого Манфреда Краузе (который, кстати, нас и познакомил), представлял собой тип кабинетного человека, эстета и книгочея; работал он редактором-драматургом, как это у них называлось, на радио, отчасти в кино; жил в блочном доме, их берлинской “хрущобе”, в тесной квартирке с женой и дочерью, ездил на “трабанте”, ихнем “запорожце”, деньгами был не избалован, хотя концы с концами семья сводила, как все немецкие семьи. Был он постарше Манфреда, застал войну. Сухопарый, подвижный, с близорукими глазами за толстыми стеклами, вскинутой головой, типичный очкарик-интеллигент, знаток Гете и Шиллера и сам прекрасный стилист, остроумный собеседник (что я еще забыл?), он вдруг делался непрошибаемым ортодоксом, когда касалось идейных устоев. Тут он говорил со стыдливым укором в мой адрес:
– Tolja, das ist doch Pessimismus! – по поводу каких-то текстов, данных ему на прочтение, и сдвинуть его было невозможно. Верил в то, что говорил.
Когда в конце 80-х, на переломе эпох, он демонстративно выйдет из партии, он сделает это также по убеждению, подробно изложив свои резоны в изысканном по стилю письме, он мне его показывал. Он не отрекался от прежних идеалов, напротив, считал, что партия и ее руководство беспринципно сдали свои позиции, и в такой партии он состоять не хотел.
Но это все впереди, как и бегство Манфреда, о чем я еще расскажу. Сейчас, в описываемое время, Альфред Шрадер – искренний патриот ГДР, друг и апологет Советского Союза, что подпитывается еще и фактами биографии. В 1942-м, семнадцати лет, он, солдат-новобранец, угодил в плен – и не где-нибудь, а под Севастополем, провоевав ровно один день. Годы плена он вспоминает с ностальгическим чувством: здесь он узнал и, как говорит, навсегда полюбил нашу страну. Население относилось к пленным без злобы, сердобольные русские женщины подкармливали их, “парни снабжали махоркой”, как поется в старой арестантской песне. Кажется, это до сих пор впечатляет Альфреда. Кроме того, их еще основательно просвещали в каких-то специальных политшколах. Об одной из таких школ, где-то, кажется, в Караганде, рассказывал мне Андре Торндайк, тот, который “Русское чудо”. Он тоже был в плену, а из школы вышел, по его словам, убежденным коммунистом и другом России. Такие вот чудеса.
Вечерами город мрачнел, улицы оказывались пустынными; в девять вечера вы могли быть чуть ли не единственным пассажиром, в полном одиночестве в поезде метро, как это случалось со мной. Своего топлива в ГДР не было, уголь покупали у поляков, нефть у нас или у румын; на улицах тускло горели фонари, в домах экономили электричество при помощи реле, включавших свет на лестнице ровно на минуту, чтобы ты успел подняться. Зато во всех квартирах в эти часы включены были телевизоры: восточные немцы дружно смотрели передачи оттуда, глушилок для телевидения еще не изобрели.
Скорее всего, по этой причине телевидение ГДР старалось не отстать от западного, выпуская вполне приличные, не хуже, чем “у них”, детективы, а также допуская послабления в показе интимных отношений персонажей. С этим тут было посвободнее, чем у нас. В их фильмах спокойно заголялись, ложились в постель. Помню одну картину, где супруги, занимаясь любовью, объясняются, так сказать, в промежутках на темы производственные. Она ему говорит: ты не забывай, что я не только женщина, но и партийный функционер, облеченный ответственностью за то-то и то-то. А в другом фильме рассказано о двух приятелях-гомосексуалистах, живущих по разные стороны Стены и тяжело переживающих драму разлуки. Впрочем, фильмы, кажется, не телевизионные, а снятые для проката.
Во всем остальном, да и вообще во всем, действовал строгий нерушимый регламент: можно – нельзя. И это не так уж тяготило, как я мог заметить, друзей кинематографистов. Можно – так можно, нельзя – так нельзя. Я по крайней мере не слышал, чтобы хоть одна картина у них оказалась на полке. Они таких не снимали. Может, это и было платой за благополучную, в общем, жизнь? За гонорары, какие нам не снились? За магазины, где вы можете купить что душе угодно, оторвав листок из чековой книжки? Такой вот негласный контракт, джентльменское соглашение между людьми искусства и властью?
У нас, впрочем, тоже никто не писал и не снимал для полки. Писали, снимали с надеждой: а вдруг пройдет. И ведь проходило, проскакивало! Их социализм был, что там ни говори, научным, со своими строгими правилами. И главное, с добросовестными исполнителями. У нас этим, к счастью, и не пахло. У нас бардак, у них порядок. И я даже сделал когда-то такое открытие: это в равной степени их выручает, а нас подводит, когда касается промышленности и сельского хозяйства. И наоборот – в области духовной подводит их и выручает нас: у них “нельзя”, а у нас, глядишь, что-то и проскочило. Тем и жили.
Начало съемок было обставлено со всей торжественностью. Дело происходило в Потсдаме, на ДЕФА. Хозяева устроили банкет для съемочной группы. Столы с табличками – кому где сидеть. Рассадка согласно субординации. На табличке – изображение Карла Маркса и фамилия гостя. Оркестр играет “Подмосковные вечера”. 1977 год, март.
Дальше – все, как всегда, как у всех. Мой приятель режиссер, с которым мы оказались однажды свидетелями съемки на улицах Нью-Йорка, возликовал, увидев, что у них такой же бардак, как у нас: прохожие лезут в кадр, полиция вяло их отгоняет, режиссер, а это был знаменитый Шлезинджер, мечется с мегафоном. “Смотри, у них то же самое!” – потирал руки мой приятель. И впрямь, кино интернационально не только по языку, но и по методам его создания, по привычкам и нравам людей, составляющих кинематографическое братство и готовых понять друг друга с полуслова. И там, и здесь – повсюду – люди соединяются на короткий срок, как навеки так интенсивна общая жизнь и так она, в общем, быстротечна.
2 коммента
Спасибо. Сейчас я ищу сценариста. Мой собственный сценарий хорош, но я не умею его раскручивать. Агент или такой сценарист, который продвинет заглохшее дело. Тема – каббала, Галилея, 16 век, личности каббалистов и их драмы. Я Эстер Кей.
А почему вы решили, что ваш сценарий хорош? Открою вам большую тайну: действительно хорошие сценарии не надо расскручивать. Они это делают сами.