Одни, вроде меня, считают, что нет такой цели, которая стоила бы загубленной человеческой жизни, если это, конечно, не глобальная цель избавления человечества от чумы, да и тут жертва может быть только добровольная и осознанная. А уж когда касается такого необязательного и в общем веселого дела, как искусство, погубление жизни, тем более чужой, недопустимо и преступно, ни одно произведение этого не стоит.
Тут можно возразить – и возражают,- что при таком вегетарианском подходе не было бы прогресса. И что такое погубленная жизнь, тоже надо разобраться: тот, кто идет в искусство, должен быть готов к рискам, дело это жестокое, должен знать.
Словом, нет ответа!
О том, что помню: последняя встреча. После несостоявшегося “Солнечного августа” мы с Эфросом долго не виделись – вроде как не было повода; без надобности люди в Москве встречаются редко. А тут еще грянули известные события с приходом его на Таганку – теперь ему было уж совсем не до старых приятелей, приятели же, что скрывать, отнеслись к этой истории по-разному.
Кто говорил, что не подаст ему больше руки; кто, напротив, пытался объяснить этот странный его поступок: у человека к 60 годам нет своего театра, и что, собственно, дурного в том, что, он пришел спасти разрушающийся знаменитый театр, брошенный его руководителем. Но как-то уж очень подозрительно совпало, говорили другие, что талантливый режиссер оказался находкой, чтобы не сказать игрушкой для властей – какой удобный случай: нет Любимова – вот вам, пожалуйста, Эфрос, ничем не хуже, и тоже из полузапрещенных кумиров интеллигенции. Как он мог! Он что, не понимал, в какие игры с ним играют?
Сама Таганка тоже резко разделилась на два лагеря, об этом много уже написано. “Как он мог,- говорил мне со слезами на глазах актер этого театра, один из его столпов (а впрочем, назову имя – это был Николай Губенко, мы встретились случайно в Ленинграде, в гостинице; “со слезами” это не преувеличение),- как он мог приехать в театр с партийным начальством, упакованный, на черных “Волгах”! Да приди он к нам днем раньше: вот так, мол, и так, ребята, меня хотят к вам назначить, что делать будем? – да мы бы сами всей труппой в ножки ему бухнулись: приходите, Анатолий Васильевич, выручайте! а кто же еще кроме вас? Так нет, он с начальством, как в завоеванную страну!..”
Театральная Москва бурлила, полнилась слухами. Вышел, говорят, приказ: запретить московским театрам принимать на работу актеров, уволившихся с Таганки – пусть знают, как устраивать обструкцию! Такие вот репрессивные меры, никак не вязавшиеся с обликом Эфроса. В самом театре был сделан жесткий отбор: какие-то из любимовских спектаклей сохранялись, другие доигрывались. Я сам попал на последнее, прощальное представление “Товарищ, верь!” – как раз в тот вечер, когда приходил в театр к Филатову говорить с ним о роли. Трудно передать, что творилось на сцене и в зале. Наэлектризованная публика без конца вызывала актеров, актеры выходили, стояли, утирали слезы. А как они упоительно играли в тот вечер, читали пушкинские стихи, как самозабвенно пели. И какими они казались дружными, едиными в порыве – Золотухин, Филатов, Дыховичный, остальные – все свои, всё понимающие, молодая интеллигенция ушедших 60-х,- и как тут не хватало Высоцкого! Публика не расходилась, наконец мой Филатов крикнул со сцены: “Спасибо!” Таганка прощалась со своим прошлым…
В апрельский день 1984 года (так в дневнике) я шел по улице в Переделкине, по длинной узкой аллее, до сих пор носящей имя Серафимовича, вдоль писательских дач, когда за спиной просигналил автомобиль, и я увидел Эфроса за рулем “Жигулей”. “Садись!” – показал он мне. Мы поехали. Здесь, в начале следующей улицы, они из года в год снимали дачу с Наташей, когда-то я тут бывал.
На этот раз встреча не радовала. О Таганке говорить не хотелось. Во всяком случае, первый – не буду. В доме повешенного не говорят о веревке.
И первые полчаса мы оба, как бы уговорившись, следовали этому правилу. Обычный московский треп, как и раньше: где был? кого видел? На этот раз не так злоречив, как бывало. Скорее рассеян, устал.
Но, конечно ж, без веревки не обошлось. Начал он первый.
– Тут ко мне этот приходил… твой режиссер, как его, Худяков…- в своей пренебрежительной манере, как говорил в последние годы, кажется, обо всех, где-нибудь, может, и обо мне.- Просит, видишь ли, чтобы я отпускал к нему на съемки Филатова. Как это он мыслит? Филатов занят у меня в спектакле, репетирует “На дне”, Ваську Пепла,- какие еще съемки?
Здесь я в некотором роде завелся: что за странный подход? Съемки это не частное дело Худякова, и он снял уже полкартины с Филатовым, что же теперь – закрывать картину?
– Ладно,- он махнул рукой,- я сказал ему: после двух -пожалуйста. До двух актер занят.
Слово за слово – перешли к Таганке. Тон спокойный, эпический, с легким раздражением. Обычная театральная рутина: распределение ролей, репетиции, опоздания. Двусмысленность своего положения он как бы и не принимает в расчет, это его не касается.
– Надо, чтоб приходили вовремя, готовились, а они, сволочи, не приходят, потому что пьянствуют, мотаются по халтурам – то съемки, то еще что-то… А там, эта вся остальная суета… Я звонил, просил, чтобы эти дурацкие санкции отменили, что за чушь. Кто хочет, пусть уходит… Двадцать третьего театру исполняется двадцать лет, в афише “Добрый человек из Сезуана”, хотели заменить. Я просил, чтоб не заменяли. Не знаю, он обещал… Тут вчера были “Павшие и живые” – один дурачок актер, выйдя на поклоны, показал залу сжатый кулак -“рот-фронт” или “но пасаран”, что-то в этом роде. А в зале -одиннадцать человек “оттуда”. Неприятности, разговоры…
Он говорил, я молчал, слушал. Пили чай.
– Ничего,- усмехнулся он вдруг беззаботно.- Успокоятся.
И снова – на любимого конька.
– Я им говорю сегодня: не обманывайте себя, ведь вам, говорю, свобода нужна не для искусства, не для Любимова – для себя! Свобода халтурить, вот что вам нужно, и чтоб вас не трогали!
Он не лукавил, он и впрямь так думал, не притворялся, не хитрил. Он и не умел притворяться, не считал нужным – зачем? Плевать он хотел с высокой колокольни, кто там что о нем подумает. Да, он только так, именно так понимал этот скандальный конфликт – как человек театра, а не политики.
Это надо было придумать! Самого аполитичного режиссера привели в самый политизированный театр!
По-моему, Любимова он все-таки жалел. До сих пор, оказывается, звонит оттуда актерам, справляется, как идут дела, дает указания. Почему, например, заменили музыку в “Тартюфе”, он не согласен. А заменили потому, что музыка – Волконского, а тот уехал из страны…
Для себя он, похоже, не видел проблем в будущем. Работать, какие еще проблемы. Стерпится – слюбится.
– Я вот сейчас взял “На дне”, там много действующих лиц, можно занять людей. А кто у меня будет работать, будут все за меня. Это же актеры!
2 коммента
Спасибо. Сейчас я ищу сценариста. Мой собственный сценарий хорош, но я не умею его раскручивать. Агент или такой сценарист, который продвинет заглохшее дело. Тема – каббала, Галилея, 16 век, личности каббалистов и их драмы. Я Эстер Кей.
А почему вы решили, что ваш сценарий хорош? Открою вам большую тайну: действительно хорошие сценарии не надо расскручивать. Они это делают сами.