Начальник станции Кедровка Ванюкин, зябко поеживаясь, вышел на перрон. Вяло бледнел рассвет пасмурного дня. Ванюкин подошел к краю перрона и долго глядел туда, где в зыбкой дымке терялись стальные рельсы. Потом он вытащил плоские карманные часы, и в то же мгновение издалека донесся протяжный гудок паровоза. Ванюкин напрягся, вслушиваясь, будто старался узнать по гудку, тот ли это паровоз, которого он ждет, а потом снял фуражку, перекрестился и рысцой побежал к станции.
Липягин сидел, откинувшись на мягком диване, и молчал. Он придерживал на коленях брезентовый баул, пристегнутый к запястью левой руки наручником, от которого к баулу тянулась стальная цепочка. Напротив него — Паша Лемех, молодой угрюмый чекист, длинный, худой, с жилистыми сильными руками. Грунько и Дмитриев спали. Вагон раскачивало, убаюкивающе постукивали колеса. Лемех тряхнул головой, прогоняя сон.
— Спать охота страсть, — сказал он и стукнул себя по лбу.
— За двое суток не выспался, — улыбнулся Липягин и прильнул к окну.
— Недели выспаться не хватит, — ответил Лемех.
В дверь условным стуком постучал Алексей. Лемех открыл.
— Чай будете?
— Я нет, — сказал Липягин. — Спасибо.
— Я тоже не хочу, — отказался Лемех.
— Тогда я, ребята, спать. Запирайтесь.
Алексей прикрыл дверь. Лемех запер купе.
Мерно в предрассветной мгле за окном плыла тайга.
— Кедровка скоро, — сказал Липягин. Лицо его было усталым и озабоченным. Он все думал о Шилове, о его трагической гибели и никак не мог найти ей объяснения, не мог понять того, что произошло.
В тесной железнодорожной будке керосиновая лампа тускло освещала пять человек. Все они были одеты в кожаные черные куртки, перетянутые ремнями, на головах фуражки со звездочками. Места было мало, и сидели они кто как: на полу, привалившись спинами к стенке или к холодной жестяной печке. На единственном плетеном стуле сидел капитан Турчин. Он нервничал, каждую минуту посматривал на часы. Кажется, все продумано до мелочей, но дурные предчувствия не покидали его. Уж слишком часто последнее время чекисты выходили победителями в тайной войне, которую вели с ними белогвардейцы, оставшиеся в Советской России. «Хорошо паразитам в Китае и Монголии! — со злобой думал Турчин. — Дутов и Унгерн только обещают вернуться сюда с отрядами, атаман Семенов пьянствует со своей Машкой, а мы подставляем свои головы…» И еще капитана Турчина раздражал ротмистр Лемке, высокий, сухопарый, со светлыми, навыкате, глазами, он всем видом подчеркивал презрение к своим сообщникам. «Если бы не революция, этот фрукт и руки мне не подал бы, — со злостью подумал Турчин. — Ротмистр, гвардия… голубая кровь, сволочь!»
— Ну, что ж, братья разбойники, — Турчин вновь взглянул на часы, — прошу внимания. Проверим все в последний раз.
Дверь отворилась, и в будку протиснулся Ванюкин.
— Идет, — доложил он и повторил с грустью: — Идет.
Люди оживились, начали подниматься.
— У вас все готово? — спросил Турчин у Ванюкина.
— Так точно, ваше благородие, — закивал Ванюкин.
— Благородиями бывают унтер-офицеры! — усмехнувшись, произнес ротмистр Лемке. — А он высокоблагородие!
Турчин с бешенством взглянул на Лемке, но сдержался и, не меняя тона, продолжил:
— Господа, прошу слушать со вниманием. — Турчин расстелил на коленях небольшой, стертый на изгибах лист. — Вот путь, вот развилка… — Он водил пальцем но чертежу. — Вот семафор… Вот взорванный мост через Березянку. От станции до развилки — две версты. Подпоручик Беленький, вы сразу на крепление вагона с поездом.
— Слушаюсь, господин капитан, — ответил молодой красивый подпоручик.
— За триста метров от развилки нужно отцепить вагон, — продолжал Турчин. — Ориентир — разрушенная башня водокачки. Далее я и Лебедев — в вагон… Лемке и Солодовников действуют с крыши.
Лемке видел, как Лебедев в маленькое круглое зеркальце рассматривает прыщи на щеках. Занятие это, видимо, доставляло Лебедеву удовольствие. Вот он достал Флакон одеколона и побрызгал на лоб и щеки.
— Лебедев, а вы, случаем, губы не красите? — усмехнулся Лемке.
— Если даже и крашу, вас это очень волнует? — ответил Лебедев.
— Нет, простое любопытство. Губы красят мужчины определенного разряда.
— Если я из этого разряда, вам-то что? — Лебедев спрятал в карман кожанки зеркальце и одеколон. — У вас слишком длинный язык, ротмистр!
— Ну, если это и так, то не вам его укорачивать!
— Немедленно прекратить! — скомандовал Турчин. — Нашли время! Слушайте внимательно! Это золото принадлежит нам, слугам России, и наша задача использовать его в борьбе с большевизмом! Отечество требует…
Лемке не дослушал, поднялся и стал пробираться к выходу из будки.
— Я не кончил, господин ротмистр! — холодно остановил его Турчин.
— Здесь не дети и не идиоты, господин капитан. И потом тут одеколоном воняет, как в солдатском бардаке.
— Я повторяю, господин ротмистр, я не кончил! — повысил голос Турчин и повернулся к Лебедеву: — Да уберите вы свой одеколон, черт вас возьми! Действительно, вонь развели!
— Я человек дела, — спокойно продолжил Лемке. — И красивым речам предпочитаю твердую руку.
В это время уже совсем близко загудел паровоз. По окнам будки полоснул свет его прожектора.
— Начинайте, как только увидите, что вагон отделился и поезд уходит по другому пути. Ваше слово первое, господин Лемке. Как раз будет случай продемонстрировать свою твердую руку. Мы начнем сразу после вас. — Турчин коротко взглянул ротмистру в светлые, холодные глаза. Смотреть в них было трудно. Отведя взгляд, Турчин добавил: — И не забудьте, господа, от начала до конца операции — не более четырех минут, иначе мы все рухнем с моста. Ну, с богом…
Лемке первым выбрался из будки, остановился, поеживаясь и с удовольствием вдыхая холодный ночной воздух. Почему-то из головы не выходил тот чекист, которого они захватили ночью. «После операции его выпустят. На кой черт? — с раздражением подумал Лемке. — Лучше бы прикончить…» Он думал так не из трусости. Офицерский каппелевский батальон, в котором Лемке провоевал всю гражданскую, уважал его именно за это — за холодное, невозмутимое бесстрашие. Еще за жестокость. Он расстреливал даже женщин. Лемке со своим взводом сжигал целые деревни. Почему-то он всегда, глядя на охваченные огнем крестьянские избы, с мстительной злобой вспоминал, как горело его имение в восемнадцатом. Он знал, что теперь все кончено, кончено навсегда. Он никогда не вернется в свое родовое гнездо, и крестьяне не будут снимать перед ним шапки. Возможно, эта душившая его злоба и вселяла в него вот такое невозмутимое, холодное бесстрашие. Хотя… ведь были и другие времена. До семнадцатого… Были праздники с маскарадами, красивые женщины, он рассуждал за вечерним чаепитием о свободе для народа, о реформах, спорил, горячился и в полку даже слыл либералом. «Какие тут, к чертовой матери, реформы?! — вполголоса пробормотал Лемке. — Какая, к чертям собачьим, свобода? Вешать подлецов! На небе свободы много…»